Из "Воспоминаний", изданных С. Волковым (глава 2).
Меня эти два любимых слова раздражали. Даже словарь простодушной дикарки Эллочки-людоедки из книги Ильфа и Петрова[3] включал в себя третье слово — «гомосексуализм». А Прокофьев обходился двумя.
Прокофьев с детства был счастливчиком, он всегда получал что хотел. У него никогда не было моих забот, у него всегда были деньги и успех и, как результат, характер избалованного вундеркинда.
Чехов как-то сказал: «Русский писатель живет в водосточной трубе, ест мокриц и любит прачек». В этом смысле Прокофьев никогда не был русским, и именно поэтому его не потрясла перемена, произошедшая в его жизни.
У нас с Прокофьевым, насколько я помню, ни разу не было откровенного разговора, но мне кажется, что я понимаю его и очень хорошо могу представить себе, почему этот европеец решил вернуться в Россию.
Прокофьев был неисправимым игроком и, в конечном счете, всегда побеждал. Он думал, что все точно рассчитал и на сей раз также выйдет победителем. Около пятнадцати лет Прокофьев сидел на двух стульях: на Западе его считали советским, а в России — приветствовали как гостя с Запада.
Но потом ситуация изменилась, и чиновники от культуры стали коситься на Прокофьева: мол, что это еще за парижанин? И он решил, что будет выгоднее переехать в СССР. Этот шаг должен был поднять его акции на Западе, потому что там как раз все советское входило в моду, а в СССР его перестали бы считать иностранцем, так что он выигрывал во всех отношениях.
Между прочим, решающий толчок дала ему карточная игра. У Прокофьева за границей образовался огромный долг, и ему надо было быстро решить свои финансовые дела, что он и надеялся сделать, переехав в СССР.
А вот почему Прокофьев угодил, как кур в ощип. Он приехал в Москву, чтобы учить других, а они начали учить его. Прежде всего прочего ему следовало изучить историческую статью в «Правде» «Сумбур вместо музыки»[4]. Он ознакомился с партитурой моей «Леди Макбет». И сказал: «Забавно».
Не думаю, что Прокофьев когда-либо рассматривал меня как серьезного композитора; он только Стравинского считал конкурентом и никогда не упускал возможности уколоть его. Помню, он начал рассказывать мне какую-то гадкую историю о Стравинском. Я его оборвал.
Одно время Прокофьев был здорово испуган. Он написал кантату со словами о Ленине и Сталине — и ее отвергли. Он написал песню для солиста, хора и оркестра, также воспевавшую Сталина, — еще один отказ. Мейерхольд начал работу над оперой Прокофьева «Семен Котко» — и был арестован. И, наконец, в довершение всего этого, Прокофьев своим «Фордом» задавил девочку. У него был новый «Форд», и он не смог с ним справиться. Московские пешеходы недисциплинированны, лезут прямо под колеса. Прокофьев называл их самоубийцами.
По характеру Прокофьева был настоящим петухом: он в любой момент был готов кинуться в драку.
Прокофьеву пришлось проглотить множество оскорблений, но он это выдержал. Его не выпускали за границу, его оперы и балеты не ставились, любой чиновник мог его поучать. И единственное, чем он мог ответить, был кукиш в кармане.
Типичный пример — оркестровка балетов Прокофьева — по сей день Большой не пользуется его оркестровками. Даже принимая во внимание тот факт, что оркестровка не была сильной стороной Прокофьева (в ранней юности я сам вносил исправления, исполняя его Первый фортепианный концерт) и что заниматься ею было для него тяжелой, и весьма тяжелой, работой, которую Прокофьев всегда пытался на кого-нибудь свалить, нельзя не признать, что Большой некрасиво обошелся с его балетами. Следует сказать, что при создании «Ромео и Джульетты» у Прокофьева был соавтор — Погребов. Так же и с «Каменным Цветком». Поразительный человек был этот Погребов, ударник и гусар оркестровки. Он оркестровал с адской скоростью и основательностью.
Одно время Прокофьев был увлечен идеей написать оперу по рассказу Лескова, так сказать, «Леди Макбет» по-прокофьевски. Он хотел превзойти меня и доказать, что может написать настоящую советскую оперу, без грубости и натурализма. Но он бросил эту идею.
Прокофьев всегда боялся оказаться в тени — он жаждал премий, орденов и званий. Он придавал им большое значение и был вне себя от радости, когда получил свою первую Сталинскую премию. Это, естественно, не улучшало наших отношений, или, иными словами, не создавало дружественной атмосферы.
Его неприязнь ко мне проявилась во время войны. Прокофьев написал несколько слабых опусов, например, сочинение 1941 года «Баллада о мальчике, оставшемся неизвестным». Я высказал об этих работах свое мнение, которое соответствовало их ценности. Прокофьев недолго оставался в долгу.
Он просмотрел все мои работы довольно-таки бегло, но зато высказался о них вполне категорично. В долгой переписке с Мясковским Прокофьев делает обо мне довольно много презрительных замечаний. Мне довелось видеть эти письма, и позор, что они не были изданы. Это, должно быть, желание Миры Александровны Мендельсон[5]. Она, вероятно, не хотела обнародовать резких суждений Прокофьева. Я — не единственный, кого он разносил в своих письмах, там много и других композиторов и музыкантов.
Лично я не вижу, почему резкость должна быть помехой их публикации. В конце концов, можно использовать купюры. Скажем, если Прокофьев написал: «этот идиот Гаук», — можно напечатать: «этот ............ Гаук»[6].
Мы с Прокофьевым так и не стали друзьями, вероятно потому, что он вообще не был склонен к дружеским отношениям. Он был сухим человеком и, казалось, не интересовался ничем, кроме себя и своей музыки. Я терпеть не могу панибратства. Прокофьеву оно тоже не нравилось, но сам он позволял себе смотреть на других свысока.
Сомневаюсь, что сейчас можно сделать окончательный вывод о музыке Прокофьева. Мне представляется, что для этого еще не настало время.
Как ни странно, мои вкусы продолжают меняться, и довольно радикально. То, что мне еще недавно нравилось, теперь нравится меньше, причем значительно меньше, а кое-что совсем перестало нравиться. Так как же я могу говорить о музыке, которую услышал впервые несколько десятилетий назад? Например, я помню сюиту Щербачева для фортепьяно «Изобретения», написанную давно, в начале двадцатых. В то время мне казалось, что она довольно хороша. А недавно я случайно услышал ее по радио. Там нет вообще никакой изобретательности.
И то же самое с Прокофьевым. Многие из его работ, которые мне некогда нравились, теперь представляются скучными.
Казалось, как раз перед смертью в его работе начался какой-то новый этап, казалось, что он отыскал свой путь среди новых дорог. Возможно, эта музыка была бы глубже той, что мы знаем, но это было только начало, а продолжения нам не дано узнать.
У Прокофьева было два любимых слова. Одно из них — «забавно» — он использовал для оценки чего угодно: людей, событий, музыки.
По-моему, на его взгляд «забавное» включало в себя и «Воццека». Вторым было «Ясно?» Им он пользовался, когда хотел узнать, правильно ли его поняли.Меня эти два любимых слова раздражали. Даже словарь простодушной дикарки Эллочки-людоедки из книги Ильфа и Петрова[3] включал в себя третье слово — «гомосексуализм». А Прокофьев обходился двумя.
Прокофьев с детства был счастливчиком, он всегда получал что хотел. У него никогда не было моих забот, у него всегда были деньги и успех и, как результат, характер избалованного вундеркинда.
Чехов как-то сказал: «Русский писатель живет в водосточной трубе, ест мокриц и любит прачек». В этом смысле Прокофьев никогда не был русским, и именно поэтому его не потрясла перемена, произошедшая в его жизни.
У нас с Прокофьевым, насколько я помню, ни разу не было откровенного разговора, но мне кажется, что я понимаю его и очень хорошо могу представить себе, почему этот европеец решил вернуться в Россию.
Прокофьев был неисправимым игроком и, в конечном счете, всегда побеждал. Он думал, что все точно рассчитал и на сей раз также выйдет победителем. Около пятнадцати лет Прокофьев сидел на двух стульях: на Западе его считали советским, а в России — приветствовали как гостя с Запада.
Но потом ситуация изменилась, и чиновники от культуры стали коситься на Прокофьева: мол, что это еще за парижанин? И он решил, что будет выгоднее переехать в СССР. Этот шаг должен был поднять его акции на Западе, потому что там как раз все советское входило в моду, а в СССР его перестали бы считать иностранцем, так что он выигрывал во всех отношениях.
Между прочим, решающий толчок дала ему карточная игра. У Прокофьева за границей образовался огромный долг, и ему надо было быстро решить свои финансовые дела, что он и надеялся сделать, переехав в СССР.
А вот почему Прокофьев угодил, как кур в ощип. Он приехал в Москву, чтобы учить других, а они начали учить его. Прежде всего прочего ему следовало изучить историческую статью в «Правде» «Сумбур вместо музыки»[4]. Он ознакомился с партитурой моей «Леди Макбет». И сказал: «Забавно».
Не думаю, что Прокофьев когда-либо рассматривал меня как серьезного композитора; он только Стравинского считал конкурентом и никогда не упускал возможности уколоть его. Помню, он начал рассказывать мне какую-то гадкую историю о Стравинском. Я его оборвал.
Одно время Прокофьев был здорово испуган. Он написал кантату со словами о Ленине и Сталине — и ее отвергли. Он написал песню для солиста, хора и оркестра, также воспевавшую Сталина, — еще один отказ. Мейерхольд начал работу над оперой Прокофьева «Семен Котко» — и был арестован. И, наконец, в довершение всего этого, Прокофьев своим «Фордом» задавил девочку. У него был новый «Форд», и он не смог с ним справиться. Московские пешеходы недисциплинированны, лезут прямо под колеса. Прокофьев называл их самоубийцами.
По характеру Прокофьева был настоящим петухом: он в любой момент был готов кинуться в драку.
Прокофьеву пришлось проглотить множество оскорблений, но он это выдержал. Его не выпускали за границу, его оперы и балеты не ставились, любой чиновник мог его поучать. И единственное, чем он мог ответить, был кукиш в кармане.
Типичный пример — оркестровка балетов Прокофьева — по сей день Большой не пользуется его оркестровками. Даже принимая во внимание тот факт, что оркестровка не была сильной стороной Прокофьева (в ранней юности я сам вносил исправления, исполняя его Первый фортепианный концерт) и что заниматься ею было для него тяжелой, и весьма тяжелой, работой, которую Прокофьев всегда пытался на кого-нибудь свалить, нельзя не признать, что Большой некрасиво обошелся с его балетами. Следует сказать, что при создании «Ромео и Джульетты» у Прокофьева был соавтор — Погребов. Так же и с «Каменным Цветком». Поразительный человек был этот Погребов, ударник и гусар оркестровки. Он оркестровал с адской скоростью и основательностью.
Одно время Прокофьев был увлечен идеей написать оперу по рассказу Лескова, так сказать, «Леди Макбет» по-прокофьевски. Он хотел превзойти меня и доказать, что может написать настоящую советскую оперу, без грубости и натурализма. Но он бросил эту идею.
Прокофьев всегда боялся оказаться в тени — он жаждал премий, орденов и званий. Он придавал им большое значение и был вне себя от радости, когда получил свою первую Сталинскую премию. Это, естественно, не улучшало наших отношений, или, иными словами, не создавало дружественной атмосферы.
Его неприязнь ко мне проявилась во время войны. Прокофьев написал несколько слабых опусов, например, сочинение 1941 года «Баллада о мальчике, оставшемся неизвестным». Я высказал об этих работах свое мнение, которое соответствовало их ценности. Прокофьев недолго оставался в долгу.
Он просмотрел все мои работы довольно-таки бегло, но зато высказался о них вполне категорично. В долгой переписке с Мясковским Прокофьев делает обо мне довольно много презрительных замечаний. Мне довелось видеть эти письма, и позор, что они не были изданы. Это, должно быть, желание Миры Александровны Мендельсон[5]. Она, вероятно, не хотела обнародовать резких суждений Прокофьева. Я — не единственный, кого он разносил в своих письмах, там много и других композиторов и музыкантов.
Лично я не вижу, почему резкость должна быть помехой их публикации. В конце концов, можно использовать купюры. Скажем, если Прокофьев написал: «этот идиот Гаук», — можно напечатать: «этот ............ Гаук»[6].
Сейчас я довольно спокойно отношусь к музыке Прокофьева и слушаю его сочинения без особого удовольствия. Пожалуй, больше всего мне нравится его опера «Игрок», но даже в ней слишком много внешних, случайных, эффектов. Прокофьев слишком часто ради пышного эффекта жертвовал чем-то существенным. Это заметно и в «Огненном ангеле», и в «Войне и мире». Я их слушаю, и они меня не трогают. Так обстоит дело теперь. Когда-то было по-другому, но это было давным-давно. А позже мое увлечение Малером отодвинуло Стравинского и, конечно, Прокофьева на задний план. Соллертинский утверждал, что Малер и Прокофьев несовместимы.
Спасибо, я не читал этого раньше.
ОтветитьУдалитьПро Гаука - замечательно. Нет, забавно ))